Воздушный путь (Рассказы) - Страница 19


К оглавлению

19

— Поля, — сказал Васенька шепотом, и сам удивился звуку своего голоса, — чего вы хохочете?

Поля встала с полу и села к нему на кровать.

— А ты чего не спишь, безбровый? — сказала она. И близко заглянула ему в глаза своими черными глазами с их черными ресницами и четко очерченными черными бровями.

— Поля, — сказал Васенька дрожащим голосом. — Что у вас, у женщин, там? — И он показал своей ручонкой на то место ее тела, которое обожгло его мысль любопытством.

Помирая со смеха, Поля припала головой к его подушке, потом снова приподняла ее, и, отдернув его одеяльце, сказала:

— А у тебя что там? — И, тронув детский стебелек, смеющаяся и сияющая, она зажгла в детской душе огонь, который горит в мире с первого мгновения мира и горел в нем, когда мира еще не было.

Любовь лежала на полу одна и глядела блестящими глазами.

Одно мгновение нас делает другими, и тот, кто стал другим, часто не подозревает, что он уже навеки стал другой.

Васенька спал. Ему снились улетающие белые птицы, и он плакал во сне. Но в саду, за стенами дома, не было ни белых, ни черных птиц. Там шелестели старинные липы, пролетала темно-серая сова, да в полях серый жаворонок уж готов был проснуться и запеть свою весеннюю песню Солнцу.

Так много гостей уж никогда не было в большом доме. Детская колыбелька только раз была в Васенькиной комнатке. Любовь и Поля были далеко, за стенами. Васенька о них и думать позабыл. Жгучий вопрос, вставший в детском уме, более его не тревожил. Он снова жил своей душой среди шелестящих страниц и среди шелестящих деревьев. Но в земные пропасти он уже заглянул, заколдованные пещеры втянули его в себя, хоть пока ни он и никто кругом ничего об этом не знали. Тонкий хрусталик детства разбился, но росинки, загоравшиеся с каждым утром в чашечках цветов, не были слезами об этом, не были слезами о нем, как не слезы — эти дождевые капли, что текут без конца по оконным стеклам, желтоцветною, красною, темною осенью.

НА ВОЛЧЬЕЙ ШУБЕ

Вьюга шумела с вечера. Замела, занесла в усадьбе все окна. И без того уж они были промерзлые, так что дивно было глядеть на их узоры в лунную ночь и в лунный вечер. А тут еще эта метель. Разрисовала окна узорами погустевшими. Один в одном, один на другом, светят, уходят, возвращаются, ни один не повторится, каждый — другой, а все вместе сплелись — ни конца ни начала им нет.

К утру потеплело. Выпал новый белый снег. Много снега. Так свежо, и бело, и пушисто. Нарядился весь мир в свою зимнюю тайну, всеобнимающую. Недвижны деревья, увитые хлопьями. Глядят они белыми виденьями и на дворе и в саду. А в лесу повеселели звери от потеплевшей, свежей тишины. И игривыми, спутанными вдавленностями закрутился заячий след, от леса до поля и от поля до леса.

Хозяин усадьбы был охотник. Он жил в усадьбе один, а семья его была в городе. И в тот вечер, когда свистела вьюга, его не было в его отъединенном доме, а когда выпала свежая пороша и наметились звериные следы, он вернулся из города в усадьбу и привез с собой любимого своего сына. То был рыженький мальчик, десять ему было лет, уж пошел одиннадцатый. Рыжий мальчик не охотиться хотел с отцом, а играть в снегу, и играть в теплой комнате, и смотреть на картинки, что висели по стенам в пустынных комнатах, и до забвения смотреть на ледяные узоры.

До забвения? Нет, он все потом помнил, четко и ярко. Когда он пристально смотрел на морозные окна, у него начинало рябить в глазах, и слезы бежали, и в затылке была странная не то мучительная, не то сладостная боль. И слезы потом переставали бежать, и боли не было, а была только радость неожиданно-сложного и все умножающегося в своей лучезарности, все более праздничного видения. Мальчик видел цветы и деревья, сад и леса, зверей и людей, птиц и бабочек — все, что он видел когда-нибудь и там, за окном, но там, за окном, все это было и светлое, и темное, а здесь, в расписной морозности, все было только светлое. И здесь, в тишине и отделенности, ему виделись еще, помнится, новые существа, каких он за окном не видал, а лишь смутно видел иногда во сне. И за окном все всегда было в разорванности, все всегда в чем-нибудь во вражде или в несогласии, а здесь, на окне, на узорах, в узорах все было слито вместе, не смешиваясь, а только сплетаясь, как это бывает на длинной-длинной ленте, которую развертываешь.

И он глядел.

Он глядел, а когда уставал, выходил на убеленный двор, подходил к саду, но выйти туда было нельзя — слишком глубоки были сугробы; выходил за ворота и подолгу стоял на замерзшем пруду, где в разъятой проруби зябли, но все же радовались воде смущенные зимою утки и гуси.

И так весь день, пока светило Солнце. А когда, осмелевши к вечеру, Луна воздушно пролила свои утишающие чарования, он как будто вступил в оцепеневший хорал молчания, воли его уже вовсе не было, и он смотрел без конца на лунные узоры, на морозные цветы, все еще и еще расцветавшие.

Отец с утра ушел на охоту. К вечеру хотел вернуться. А вот все его не было.

Уж вечер превратился в ночь. Рыжий мальчик один поужинал. Большие стенные часы над ним тикали. Тики-так, тики-так. Вправо, влево, тики-так. Вправо, влево, вправо, влево. Тики-так, тики-так. А когда час преломлялся, раздавался один мелодический удар, один ударяющий звук. А когда час замыкался, звенело и семь, и восемь, и девять.

Пробило десять. Больше ждать было нельзя. Нужно было ложиться спать.

Отец придет потом, позднее. Отец придет, когда уже будет совсем ночь. Когда все будут спать. Когда и он будет спать, рыжий мальчик, на волчьей шубе, в виду зажженного огня.

19